— Почему это ты, Глод, уже и с Жаном-Мари бросил разговаривать?
— Да как-то с годами разучился. Я и без болтовни все, что надо, знаю, а разговоров мне и с тобой хватает. Ну вот ты с ним заговорил, а что, тебе лучше от этого стало?
Шерасс ответил не сразу.
— Да ей-богу, не знаю, — признался он наконец. — А все-таки нужно с людьми разговаривать… Представь, мы бы с тобой не разговаривали…
— Ну мы — это совсем другое дело. Тогда бы нам плохо пришлось, ведь мы с тобой соседи.
Бомбастый снова задумался, потом пробормотал:
— Что верно, то верно. Это дело совсем другое. И потом у нас свинья общая.
— Видишь! — торжествующе заключил Ратинье. Когда они отошли, Жан-Мари с Антуаном решили передохнуть.
— Даже смотреть жалко на этих двух бедолаг, — вздохнул отец.
— Да почему? Они еще совсем свеженькие.
— Свеженькие-то свеженькие, покуда их паразиты окончательно не одолеют. Если в доме нет женщины, там только и есть чистого, что грязные рубахи. А что они едят-то? Капустный суп, сало, бифштекса и в глаза не видят — напьются и хлоп на пол, а в один прекрасный день и вовсе не подымутся. А уж Глод — последний злыдень.
— И в самом деле, почему это ты с ним не разговариваешь? Жан-Мари не спеша вытер платком мокрую от пота шею, потом буркнул:
— Это уж наше дело.
Чуть подальше Глоду с Бомбастым пришлось проходить мимо домика Амели Пуланжар, которая в качестве официально признанной местной тихопомешанной палец о палец не ударяла и только подвивала себе локоны. Так как все ее выходки были, по существу, безобидны, сыновья держали мать дома. Хотя по утрам она и пыталась электрической зажигалкой растапливать центральное отопление, зато умела очистить парочку морковок и картофелин и бросить их в суп. Когда она бралась вытаскивать из собачьей шерсти репьи, пес рычал и все шло своим чередом.
Амели всегда ходила в черном на манер всех старых жительниц Бурбонне, в национальном костюме, который она ни к селу ни к городу старалась оживить, нацепляя на голову розовый капор, который выудила в каком-то сундуке. Завидев наших дружков и приняв их за двух развеселых новобранцев, старуха радостно воздела к небу руки.
— Недоставало нам еще на эту полоумную нарваться, — проворчал Глод. Таким образинам лучше всего смирительная рубашка подходит, верно ведь?
— Дружок мой Глод, — запищала старуха. — Дорогой мой Глод! Иди, я тебя поцелую!
Уязвленный в своем самолюбии, Глод легонько отпихнул ее ладонью.
— Нет уж, старуха, не взыщи, поцелуев не будет! — И добавил, грубо хлопнув себя по ягодицам: — Если тебе так уж приспичило говядину целовать, целуй сюда!
Блаженненькая фыркнула, запустив палец себе в нос:
— Ты всегда был, миленький Глод, ужасным нахалом! Когда же ты ума-разума наберешься? Иди в армию, там тебя быстро обратают!
— Верно, Амели, верно. Через два месяца мне призываться. Вдруг она, вся даже покраснев от смущения, пискнула:
— Господи, да я же ничего тебя о Франсине не спросила! Ну как она там, моя раскрасавица?
— Хорошо, очень даже хорошо.
— Тем лучше, тем лучше! Скажи, что я завтра зайду к ней и принесу торт, хочу поздравить с двадцатилетием!
— Непременно скажу.
Они ускорили шаг, так что Амели с ее одышкой пришлось, хочешь не хочешь, выпустить свою добычу. Желая утешиться, она подхватила кончиками пальцев свои многочисленные юбки и стала отплясывать польку; от этих ее маневров в ужасе взлетели с яблони две вороны.
С самой зари Ван-Шлембруки замешивали бетон, гасили известь, суетились вокруг своего амбара, как муравьи в банке с вареньем. С верхней ступеньки лестницы Ван-Шлембрук окликнул жену, двух своих сыновей четырнадцати и пятнадцати лет, двух своих дочек десяти и двенадцати лет.
— К нам идут мсье Ратинье и мсье Шерасс! Будьте с ними повежливее, пусть не говорят потом, что бельгийцы дикари. И не упоминайте о велосипедных гонках Париж-Рубе, где мы каждый год побеждаем. Французы ужасные шовинисты, и это будет им неприятно.
После обычных приветствий и пожеланий истомленные долгим путем Глод и Сизисс уселись на складные стульчики, которые поспешили предложить хозяева своим гостям, поклонникам, но и строгим критикам их работы. Младшая девочка принесла им два стакана красного. Хозяева знали, что местные старики крестьяне на дух не принимают пива, будь оно даже творением траппистов, по здешнему понятию пиво было просто-напросто «ослиной мочой».
— До чего же славная девочка, — сказал Сизисс и, поблагодарив, осведомился, что она будет делать, когда вырастет, хотя плевать ему было на это, спросил он из чистой вежливости.
Она сурово взглянула на него, полагая всех французов виновниками своих бед.
— Буду уезжать на каникулы, а то теперь у меня из-за этого дерьмового амбара никогда их не бывает. К морю поеду, в горы, буду повсюду ездить, где ваших сволочных деревень нету!
— Не очень бы обрадовались твои родители, послушав тебя, — заметил Бомбастый.
— Мои родители последние болваны, — проскрежетал зубами этот белокурый ангелочек, и она убежала: мать позвала ее помочь поднести мешок с известкой.
— Не больно-то хорошо ихняя дикарка воспитана, — заметил Глод.
А Бомбастый добавил:
— Это еще полгоря! А вот что они нам литровку не поставили, как принято в компаниях, это уж совсем скверно!
Хоть они и похулили бельгийцев, но продолжали смотреть, как те гнут хребет.
— Я, бывалыча, не так работал, — заметил один, видя, как мальчишки, пыхтя, все в поту, пытаются сдвинуть с места балку.
— Раз они пьют то, что пьют, откуда же им силы набраться, подтвердил второй.
Глод одним глазком печально заглянул в пустой стакан:
— А знаешь, я даже устал смотреть, как они корячатся. Видно, к старости бездельником становишься.
— Да уж, парень, мы свое отработали. Мы с тобой с десяти до шестидесяти пяти лет круглый год как волы животы надрывали. Тебе-то все-таки лучше было, ты хоть свои бахилы под крышей тачал. А я весь божий день то в воде барахтался, то по верху колодцы украшал, вот и достукался до ревматизма, который мне сейчас покоя не дает…
— Да я и не спорю, я только хочу сказать, что работа у тебя была простая, тут артистом быть не нужно. А вот попробуй с одним сверлом сделай задок и все прочее без всяких машин, знай только поворачивайся, как новобрачная, чтобы четыре пары сабо за день смастерить. Тебе-то, чтобы землю рыть, ни головы не требовалось, ни пальцев, как у пианиста.
Бомбастый вскочил в гневе, опрокинув свой стул.
— Чего ты мне голову морочишь со своими артистами да пианистами, старый ты пустомеля! Попробуй скажи только, что колодцы рыть может любой чернорабочий. Почему тогда не арабы?
— Вот именно это я и хотел сказать, — заорал Глод, теперь уж он поднял за ножку складной стул. — Вы, землекопы, просто хамье деревенское, бурдюки!
— Это я-то бурдюк?
— Пьяница!
— Я пьяница?! А ну повтори!
— Самый что ни на есть запьянцовский алкаш! Недаром про тебя говорят, что ты себе в горб литровку прячешь, как верблюд!
— Смотри, старая падаль, что я с твоими дерьмовыми сабо сделаю! Да лучше я в одних носках ходить буду!
Мимо уха Глода пронеслось со свистом сабо, брошенное Бомбастым, но Глод уже успел схватить лопату, намереваясь сразить агрессора.
— Папа, — завопил сын Ван-Шлембрука. — Французы дерутся!
Папа кубарем скатился с лестницы, горя желанием погасить в самом зародыше гражданскую войну. Наши галльские петухи, угрожающе взмахивая грозным оружием, топтались на месте, явно намереваясь поразить соперника ударом неумолимой шпоры. Но тут оба разом присмирели, услышав с шоссе крик хозяйской девочки:
— Немцы! Немцы!
По шоссе медленно ползла серо-стальная машина с прицепом, и на номерном знаке автомобильного и явно чужеземного номера виделись буквы «WD», выдававшие национальную принадлежность ее владельцев.
Ван-Шлембрук пожурил дочку:
Ты, Мариека, нас совсем напугала. Ну разве кто кричит: «Немцы! Немцы!», всем и без того хватает этих ужасных воспоминаний. Нужно говорить: «Какие-то немцы», как, скажем, «какие-то японцы», «какие-то американцы».
— Какие бы они ни были, — заметил Бомбастый, спокойненько влезая в свои сабо, — хотелось бы мне знать, что эта немчура здесь промышляет. Как, по-твоему, Глод, ты-то знаешь, небось, недаром они тебя целых пять лет терзали?
— Должно быть, сбились с дороги.
— Тогда, — заключил Шерасс, — это еще полбеды.
Рике, двенадцатилетний сынок Антуана Рубьо, во весь дух понесся домой. Его мать с бабушкой отправились на рынок в Жалиньи. В зальце, обставленном мебелью, покрытой голубым пластиком, мальчуган обнаружил лишь прабабку Маргериту и прадеда Блэза. Папаша Блэз, благополучно дотянувший до восьмидесяти пяти лет, с утра до вечера возлежал в шезлонге в ночном колпаке с помпоном, укутанный в одеяла, покуривал трубочку и потягивал различные лекарственные настойки, в которые ему для запаха подливали чуточку сливовой, потому что иначе, как он уверял, ихнее пойло у него в животе колом стоит.